Телефон: +7 (921) 9026855         E-mail: 9026855@mail.ru
Главная » Библиотека » Читальный зал » Эмиль ВУНУКАЙНЕН

Эмиль ВУНУКАЙНЕН

Эмиль Семенович Вунукайнен родился в 1926 году в немецкой колонии Этюп под Павловском, где и проживал до войны. В сентябре 1941 года, когда немцы заняли Павловск, оказался в оккупации. В 1942 году, потеряв родителей, вместе с братом и сёстрами попал в концентрационный лагерь Клоога в Эстонии.

После освобождения в 1945 году был призван в армию, работал на строительстве шахты в Эстонии. Прожил в Кохтла-Ярве более 40 лет, продолжал работать на шахте, почётный шахтёр, основатель музея шахт. После смерти супруги и развала СССР переехал в Финляндию в город Вантаа, где живёт до сих пор.

ПАВЛОВСК

Город Павловск — это один из красивейших дачных пригородов Ленинграда, с тихими зелёными улицами. Там я родился, там прошли мои ранние беззаботные детские годы, там я учился и поныне люблю этот прекрасный город безграничной любовью.

Каждый раз, навещая его, я испытываю приятное волнение, прогуливаясь по тенистым аллеям парка, тихим и почти безлюдным улицам, любуюсь великолепным дворцом и кое-где сохранившимися деревянными дачами с затейливой архитектурой. Но я не только вижу всё это, а вместе со мною ходит память, которая помнит довоенный Павловск, каждую улицу, каждый метр земли, в ушах слышится музыка, звуки которой распространялись вечерами и белыми ночами нежной мелодией над Курзалом, разносились далеко-далеко по всему городу, над прекрасным парком, затихая в кронах могучих корабельных сосен, в листьях кудрявых берёз, низко расстилаясь в кустарниках и окончательно заглушаясь где-то в близлежащих деревнях. Кроме того, я хорошо помню, где во время войны упал какой снаряд, где разорвалась какая бомба. Мне кажется, что я явно слышу, как из чёрной рубки громкоговорителей по всему городу раздаётся голос диктора: «Внимание, внимание, воздушная тревога!» и холодящий, душераздирающий вой сирены. Задрав кверху голову, словно наяву, вижу в чистом безоблачном небе воздушные бои, разрывы зенитных снарядов, стук крупнокалиберных пулеметов и чёрный шлейф дыма подбитых самолетов, С тех пор прошло уже много, много лет, и очень многое изменилось. Улицы покрылись асфальтом, на местах деревянных домов появились новые каменные и кирпичные здания. Сгоревший и разрушенный во время войны дворец отстроен и полностью реставрирован, в парке подрастают вновь посаженные деревья.

Я очень хорошо помню деревянный длинный крытый перрон с затейливыми столбами посредине, вдоль которого справа тянулись железнодорожные рельсы, упиравшиеся в поворотный круг, куда после каждого рейса, пыхтя и отдуваясь, сверкая медными частями, заезжал паровоз, в ожидании которого сидели двое рабочих в промасленной одежде, покуривая самокрутки из махорки. Они не спеша вставали, с независимым видом и достоинством подходили с молотками на длинных ручках к паровозу, постукивая по колёсам, заглядывая в буксы и что-то выслушивая после каждого очередного постукивания. Окончив детальную проверку ходовой части, каждый подходил к длинному деревянному дышлу, наваливаясь грудью на самый конец, упираясь ногами в протоптанную дорожку, и паровоз начинал медленно разворачиваться. Закончив с этой операцией, закрепляли поворотный круг специальной защёлкой, подавая машинисту свистками знак о разрешении выезда с круга. Машинист в ответ давал короткий гудок, и паровоз, попыхивая, отчаливал. Рабочие, воображавшие из себя крупных специалистов, проделывающих столь сложные операции, вновь усаживались по своим местам в ожидании очередного паровоза.

Пассажиры тем временем, выходя из поезда, растекались на привокзальную площадь, покрытую мелким булыжником. В ожидании седоков стояло несколько извозчиков.

Возле голубых колясочек с надписью «Мороженое» в белых халатах стояли мороженицы, основными покупателями у которых были ребятишки. Они с восторгом наблюдали, как тётенька достает блестящий порционник, закладывает в него хрустящий вафельный кружок, затем открывает крышку небольшого бачка, обложенного настоящим льдом, из которого ложечкой достаёт чудо-мороженое, которое так любят дети всех возрастов и всех поколений, накладывает в порционный стаканчик, заглаживая ложечкой и отбирая лишнее, после чего прикладывает сверху такой же вафельный кружочек, нажимает пальцем снизу на кнопочку этого блестящего аппарата, и перед глазами восхищённых маленьких клиентов появляется не очень толстая долька этого вкусного холодного эликсира за 20 копеек и в очень редких случаях большая порция за 40 копеек.

С лотками на груди сновали торговки горячими пирожками, от которых шёл такой аромат, что невозможно было не купить, учитывая к тому же широкий ассортимент: с рисом, мясом, капустой и повидлом, кому что по душе.

Тут же было несколько ларьков, где можно попить пива, лимонаду, квасу хлебного или клюквенного.

В здании третьей школы была столовая, откуда из окна кухни вместе с паром разносился по всей площади приятный запах горячих блюд. А справа против пруда стоял пивной павильон и булочная. В небольшом киоске с вывеской «Союзпечать», покрашенном зелёной краской, всегда к услугам пассажиров свежие газеты, журналы, книжечки, тетради, карандаши, перья ученические № 86 и табачные изделия в красивых пачках и коробках с затейливыми названиями «Ракета», «Спорт», «Прибой», «Норд», Красная звезда», «Пушки», «Казбек», Северная пальмира», четвертушки с махоркой, спички.

Мы часто бегали на вокзал и, подолгу наблюдая за потоком пассажиров, довольно безошибочно научились по одежде, походке и манере держаться угадывать профессию людей и род их занятий.

Но вот, пыхтя и отдуваясь, на небольшой скорости подкатывал к перрону поезд, плавно тормозил, под лязганье буферов самые нетерпеливые уже выскакивали на ходу и мчались по неотложным делам.

В летние месяцы ежедневно приезжали пионеры, весёлой стайкой выходившие из вагона, и постепенно по команде пионервожатого выстраивались на перроне по два человека. Красивое это было зрелище. Впереди барабанщик, а за ним горнист, и ровные ряды ребят, весело шагавших под барабанную дробь, и звуки пионерского горна. В белых рубашках, красных галстуках, схваченных металлическими застёжками с красными языками пионерского костра и со словами «Будь готов».

Я хорошо помню группу оживленно беседующих жизнерадостных комсомольцев, на ходу что-то обсуждающих. Все они в спортивных рубашках с голубыми воротничками. На груди у каждого поблёскивает значок «МОПР», а у многих красуется значок «Ворошиловский стрелок». Впереди бодро шагает стройная загорелая девушка с короткой стрижкой, гордо вскинув голову, запевает:

 

Если я ушла из дому,

Нелегко меня найти.

Я одна могу полсвета

Лёгким шагом обойти.

 

Не успели замолкнуть слова этой песни, как уже несколько сильных голосов подхватывают новую:

 

Шагай вперед, комсомольское племя,

Шути и пой, чтоб улыбки цвели.

Мы покоряем пространство и время,

Мы молодые хозяева земли.

 

А из вагонов всё продолжают выходить пассажиры, а немного в стороне по перрону туда и обратно прохаживается милиционер в фуражке с белым околышем, в белой длинной гимнастёрке с револьвером на боку с одной стороны и полевой сумкой — с другой. Он знает, что среди хороших пассажиров есть мелкие жулики и карманные воришки. Возле медного колокола стоит в фуражке с малиновым околышем дежурный по станции. По графику и его сигналу с перрона уходят поезда.

Почти последними в пассажирском потоке виднеются попарно и поодиночке идущие женщины с очень солидными сумками, закинутыми через плечо, сшитыми из крепкого материала, в которых на спине умещаются два десятилитровых кувшина из белой жести, а спереди — один кувшин. В руках у каждой ещё и сумка, сплетённая то ли из камыша, то ли из какой-то морской травы с двумя ручками. Это молочницы, успевшие проделать с раннего утра длинный и сложный путь.

К этим женщинам, великим труженицам, я всегда питаю особые чувства уважения, и в адрес их мне сейчас хочется сказать самые тёплые, самые нежные и самые ласковые слова, ибо среди них можно было встретить и нашу мать. Была она выше среднего роста, светлые каштановые волосы слегка завивались, в белой кофте и чёрной юбке, подвязанная красивым передником, шагающая лёгкой походкой, видимо, оттого, что дом наш был недалеко от вокзала. А другие женщины, из дальних деревень, уже в начале пути шли размеренными шагами, не торопясь, словно туристы дальнего маршрута, чтобы не выбиться из сил у самого финиша, ибо многим из них предстоял далёкий путь.

А если учесть ещё и то, что встать надо было часа в четыре, затопить печку, подоить коровку, прошагать огромный путь с тяжёлой ношей и не опоздать к поезду. Ехать в вагоне целый час, немного подремать или узнать новый рецепт пирога. Потом трамваем добираться на Кузнечный или Сенной рынок, а то и на знакомую квартиру, чтобы продать там молоко. А уж после забежать в магазины, взять там хлеба и булки, масла и селёдки, а ребятам взять халвы и крупы для каши, сахару, чайку и табака для мужа.

Обратный путь был уже налегке по сравнению с утреннею ношей. А дома снова ждут дела: в обед подоить корову, накормить ребятишек и пополоть в колхозе. Присмотреть в огороде, сбегать за водою, встретить мужа и детей, корову и овец. Не забыть накормить собаку, кошку, всех приголубить, приласкать — откуда взять столько силы?

Но, как ни странно, у них силы были, и добра на всех хватало.

Вот уже из виду скрылись и эти славные труженицы, и весь людской поток за вокзальной площадью разделился на разные ручейки, словно широкая река на мелкие рукава. Одни направляются в сторону улицы Красных Зорь, а другие поворачивают на широкую липовую аллею со множеством добротных скамеек, откуда дорожка, разветвляясь, ведёт на горбатый мост к широкой каменной лестнице со львами, мимо дворца, мимо братской могилы, в близлежащие и дальние деревни.

Не только тяжёлая ноша и дальняя дорога у этих женщин, но есть у них о чём поговорить в пути. Новая жизнь на заре XX века сметала старые устои и обычаи. Мощной волной захлёстывало всех, не оставляя в стороне никого.

Справа на поляне молодые ребята гоняют кожаный мяч, по которому усердно лупят ногами, а слева на столбах натянута какая-то сетка, похожая на рыболовную, оттуда слышатся свистки, а игроки, высоко подпрыгивая, поддают по мячу руками. Раньше играли только в лапту или в городки, о таких забавах никто и понятия не имел.

Самая бойкая из женщин, тётя Соня, вздохнув, сказала:

— Да! Теперь всё стало общее, даже мяч коллективный, на всех один.

Когда группа этих женщин вышла на шоссейную дорогу (на улицу Революции), мимо них, обдавая запахом бензина и пугая встречных лошадей, с грохотом промчался грузовик. В стороне от дороги молодые связисты тянули телефонные провода, а в небе стрекотал мотором аэроплан. Подметив всё это, тётя Аня со вздохом вымолвила:

— Скоро конец света, так говорит Абрам Михайлович, он читает Библию, а там всё сказано, как телеги будут бегать без лошадей, в небе летать железные птицы и весь мир будет окутан стальными проводами.

— Про это же говорил и наш пастор,— скороговоркой ляпнула Анна-Мария.

Перекинув тяжёлую ношу с одного плеча на другое, коренастая бойкая Лиза завела разговор, как вчера её старший сын Семён пришёл и сказал:

— «Я в комсомол записался». Ну, отец ему и показал комсомол. Так вожжами отхлестал, что должен был на всю жизнь запомнить! А ему хоть бы что. Он вообще из дому ушёл, мне шепнул, чтобы не расстраивалась, уйдёт на Ижорский завод.

Молчавшая до сих пор Катя начала рассказывать, как вчера вечером в деревню пригнали трактор и как он пахал за деревнею, куда сбежались все от мала до велика. А трактористом-то Матвей Абрамыч, верующий, и отец тоже Божий человек, а вот не побоялся кары Божьей. А заработки у этих трактористов, говорят, хорошие.

Вот уже вся группа женщин чинно прошествовала мимо обсерватории, где кончаются город и парк.

 

Мне ещё хочется многое рассказать, и начну я, пожалуй, со здания вокзала с расходящимися полукруглыми крыльями. Оно было огромно и предназначалось не только для ожидания поезда и приобретения билетов. Здесь имелись все необходимые кабинеты для работников вокзала, кроме всего этого был шикарный ресторан с двумя роскошными буфетами, большой концертный зал на несколько сот человек, множество отдельных очень удобных и уютных номеров и ещё какие-то великолепные залы с открытыми галереями.

К вокзалу примыкал огромный сад для отдыха и прогулок, украшением которого служил большой затейливый фонтан. Это великолепное здание живописной архитектуры с обширными хорами, с развлекательной программой привлекало множество посетителей. Сюда съезжались не только жители Павловска, но и большое количество любителей искусства из Петербурга и разных уголков страны, и даже из-за рубежа. Любители искусства часто употребляют фразу: «Прекрасная архитектура — это застывшая музыка». Здесь было и то, и другое. И это великолепное сочетание тонких вкусов архитектуры и нежных звуков музыки оставляло в сердцах людей неизгладимое впечатление прекрасного в течение более ста лет.

И очень жаль, что не звучит здесь больше музыка, не приходят сюда поезда, ибо нет больше этого замечательного здания. Война уничтожила всё, только живописный фонтан, чудом сохранившийся, теперь похож больше на памятник той былой красоте.

Прошли годы, и Павловск предстаёт перед нами обновлённым и залечившим свои раны. Сюда приезжают люди со всей страны и из-за рубежа. Они любуются красотой и величием этих мест на берегу реки Славянки. И все мы, прежние жители Павловска, часто, даже очень часто, вспоминаем свой родной город, и в нашем воображении он, пожалуй, кажется намного лучше и красивее, чем был и есть на самом деле.

 

1983

КОЛОНИЯ ЭТЮП

Война очень много изменила в природе. Стёрла с лица земли города, сёла и деревни, перепахала снарядами и авиабомбами поля, уничтожила большую часть жителей. Спустя годы после войны пришли другие люди, построили новые города, сёла и деревни, честь и хвала им за то, что некоторые названия населённых пунктов они оставили старыми. Новые люди обработали израненные войной поля, посадили сады и деревья. Теперь всё это смотрится по-иному: где намного лучше, учитывая возможности и стиль времени, а где и хуже, чем было.

Немецкая колония Этюп, уютно примкнувшая к Павловскому парку, стояла на этом месте со времён императрицы Марии Фёдоровны, к ней от железных ворот парка вела прямая, как стрела, просека Ям-Ижорской дороги, некогда прорубленной через лес, где ещё вплоть до самой Великой Отечественной войны росли корабельные сосны и могучие ели. Теперь от этого строевого леса встречаются лишь одинокие экземпляры, а вокруг них за сорок послевоенных лет буйно поднялся новый подлесок.

Рядом с просекой, отделённая канавой, тянулась ровная, как городской тротуар, пешеходная дорожка, обсаженная клёнами и липами.

Справа от железных ворот виднелось низкое и длинное из красного кирпича здание прачечной, а за ним вплоть до самой улицы Революции стояли бревенчатые двухэтажные особняки, занимаемые детдомовцами.

В полуверсте от железных ворот просеку пересекала небольшая возвышенность, откуда открывался изумительный вид на нашу приходскую церковь (Инкерин Киркко), хотя расстояние до нёе было около четырёх километров.

Обернёшься назад — перед взором предстают во всем величии мощный купол и парадная площадь Павловского дворца. Сразу справа за возвышенностью — часть парка, огороженная высоким дощатым забором, принадлежала филиалу Главной физической обсерватории. Здесь всегда было безветренно, тепло, тихо, только птицы нарушали тишину своим пением и чириканием.

Вокруг небольшого продолговатого пруда в разных местах стояли всевозможные вышки с лесенками и подставками, служившие для замера осадков.

Недалеко от пруда был насыпан земляной холм с массивной металлической дверью, окаймлённой красным кирпичом. В этом подземном царстве были установлены приборы для магнитных измерений.

По другую сторону пруда стояло длинное одноэтажное здание с большими окнами, выкрашенное светло-серой краской.

Между построек вокруг пруда по лесу петляла хорошо укатанная гравийная дорожка, которая вела к большому зданию из красного кирпича с высокими решётчатыми окнами и металлической вышкой на крыше. В этом здании располагались мастерские, откуда всегда был слышен лёгкий шум работающих станков.

Перед мастерскими была большая площадь с круглой цветочной клумбой посредине. Вокруг площади в сосновом бору стояли двухэтажные особняки затейливой архитектуры. В одном их них — небольшой уютный магазин, а на втором этаже располагался медпункт.

От здания мастерских петляющая дорожка вела через лесок прямо на перекрёсток просеки и грязной дороги. Здесь кончался Павловский парк, и вдоль просеки с левой стороны стояли несколько домиков-особняков своеобразной архитектуры немецкого стиля с добротными подсобными помещениями, амбарами, погребами, конюшнями и хлевами. Перед каждым особняком имелся свой небольшой аккуратный сад с палисадником, деревьями разных пород и постриженным кустарником.

Вдоль палисадов на всю длину колонии тянулась широкая дорожка, каждую субботу с немецкой аккуратностью посыпаемая жёлтым песком. На скамейках возле палисадников по вечерам сидели степенные, солидные немцы, покуривая короткие прямые трубки.

В этой колонии в хорошем достатке, сменяя поколения, жили немцы-колонисты, соотечественники Марии Фёдоровны. По всей вероятности, они были все между собой родственники, ибо на десять дворов приходилось всего две фамилии: Риттер и Дром.

Метрах в восьмидесяти от колонии, отделённый ровным зелёным лугом, стоял дом Павла Васильевича Куликова, окружённый клубничной плантацией. Дом был старинной постройки, очень интересной архитектуры, видимо, дача какого-то дворянина. Перед ним также был сад, но уже в русском стиле, где росли большие берёзы, клёны, липы и даже хлебное дерево, где созревали очень вкусные таинственные плоды.

Вдоль просеки тянулась живая изгородь из акации, где был всего один узкий проход — наша лазейка для проникновения в сад за плодами хлебного дерева.

Сразу через канаву с правой стороны от мостика против палисадника стояла трансформаторная будка из красного кирпича. Теперь таких изящных помещений для трансформаторов нигде не строят. Она была похожа на часовню с металлической дверью и четырьмя квадратными окошечками повыше двери, куда мы всегда кидались камнями, ведя строгий учет попаданий. Внутри этой будки день и ночь гудел понижающий трансформатор, почему он всё время гудел, я и сейчас не могу понять, когда знаю свойства трансформаторов. Видимо, сказывался износ сердечника.

Следующий дом-дача также принадлежал Куликову. Там никто не жил, а купил он этот дом на имя сестры Клавдии только ради земельного участка, где также разводил клубнику. Перед этим домом в центре сада росла большая лиственница, на самую макушку которой я взобрался впервые в жизни и увидел с высоты огромный мир. Я видел всю колонию Этюп с нашими хуторами, увидел деревню Глинки, где ещё ни разу не был, увидел Павловский парк и деревни Войскорово, Петровщино с противоположной стороны. Было на такой высоте немного страшновато, но любопытство брало верх, и я долго с восхищением разглядывал мир, окружающий мой отчий дом.

Отделённый канавой и ровной поляной, немного в стороне от дороги стоял огромный одноэтажный барский дом со множеством комнат, с большим садом, обсаженным акацией. В этом саду, кроме различных пород деревьев, рос даже куст орешника, но орехам мы не давали никогда поспевать, а рвали их ещё в самом зародыше.

Дом этот вместе со всеми окружающими постройками принадлежал филиалу обсерватории. Там и проходила большая часть нашего детства, ибо жили в этом доме наши друзья Овчинниковы — Митька, Генка, Мишка, Толик и маленькая Маша, а также Яриловы — Бузя и Боря.

Митькин отец, Иван Дмитриевич, был работником обсерватории, вследствие чего мы имели доступ всюду. Когда не было дома Митькиных родителей, мы доставали из-за круглой печки в маленькой комнате длинную трёхлинейную винтовку образца 1881 года. Из шкафа громоздкого стола извлекали никелированный семизарядный наган, а потом долго разглядывали с великолепным затвором немецкую берданку и сломанную саблю, валявшуюся на чердаке.

Когда однажды чистили отхожее место, то из ямы извлекли большое количество патронов. Всё это являло для нас, мальчишек, глубокую тайну времён революции и гражданской войны.

Напротив парадного крыльца, немного в стороне, стоял большой погреб-ледник, а возле него специальный дровяной сарай, который впоследствии сгорел от Мишкиного баловства со спичками.

В очень маленькой комнатке с одним окном на север жила семья Яриловых. Я до сих пор не могу понять, как они там умещались. Это были какие-то именитые дворяне, грамотные люди, но к жизни без слуг, с ведением домашнего хозяйства вовсе не приспособленные. Они имели приличные заработки, и два дня после получки в доме было изобилие всего вплоть до дорогих коньяков, а курили Паля и Оля в эти дни только дорогие папиросы «Пушка», а уж как они потом перебивались, и вовсе непонятно, но зато со следующей получки в доме пару дней был снова пир горой.

В летние месяцы Бузя и Боря, кроме трикотажных трусиков, не имели никакой одежды, а по чёрному загару вперемешку с пылью и грязью их вполне можно было принять за африканских негров.

Со стороны двора через большие двухстворчатые двери в этом же доме был вход в довольно большую мастерскую, где из алюминиевых трубок изготовляли какие-то лёгкие аппараты и каркасы для змеев. Возле окон стояли верстаки со слесарными тисками. В этой мастерской в любое время можно было отремонтировать примус, керосинку или самовар.

Немного в стороне от дома стоял бывший каретный сарай с широкими и высокими воротами, где гаражировался дирижабль.

Недалеко от сарая на поворотном рельсовом кругу находилось круглое металлическое сооружение с установленной внутри лебёдкой. Два раза в неделю в определённые часы отсюда высоко в небо запускали огромного змея или резиновый шар с подвешенной аппаратурой, а со стороны специальных вышек вели за ними наблюдения.

Вышки эти — одна деревянная, другая кирпичная — стояли тут же на поляне.

Ежедневно, в 18.00 в любую погоду, в любое время года, из Павловска, с Кончиковой дачи запускали в воздух резиновый шар с подвязанным к нему маленьким лёгким аппаратом, на счётчике которого при полёте появлялись четырёхзначные цифры, а Митькин отец, Иван Дмитриевич, вёл наблюдение в теодолит с кирпичной вышки и записывал в специальный журнал целую колонку четырёхзначных цифр. Иногда он позволял и нам взглянуть одним глазом в окуляр своего теодолита, но, кроме цифр на счётчике маленького аппарата, больше ничего не было видно. Зато, когда после наблюдения за шаром он наводил свой аппарат на какую-нибудь дальнюю деревню, разрешая нам по очереди поглядеть, это являлось для нас большим событием и предметом долгих дискуссий. Иногда тёмными вечерами из каретного сарая вытаскивали большой чёрный прожектор. Луч его вспыхивал так ярко, что можно было на земле иголку отыскать.

За обсерваторией с левой стороны просеки больше не было домов, а тянулись бесконечные поля, заросшие кустарником, где в 30-х годах произвели мелиорацию и построили совхоз, который выращивал невиданные досель в этих краях богатые урожаи.

Наискосок от обсерватории через дорогу-просеку стоял дом моего друга детства Онни. Я хорошо помню, когда его построили. Это был небольшой домик с прихожей, кухней, залой и спальней.

Рядом с ним, отделённый небольшой поляной, стоял дом его дедушки, Абрама Михайловича, с конюшней, хлевом, амбаром и большим двором — всё под одной крышей.

За домом был затейливый колодец, а за колодцем и высокой изгородью начинались Лепинские кусты. У нас в деревне и на хуторах все дома имели свои клички. Дом моего друга и его дедушки называли «Митюла».

Рядом с Митюлой в сторону Павловска стояла крошечная избушка с одним окошечком на дорогу, а сбоку у неё было маленькое кухонное окошко. Вот эта микроусадьба обросла высоким кустарником, а перед окошечком был маленький огородик с кустами красной и чёрной смородины.

Жил в этом теремочке под кличкой «Антула» дедушка Андрей с двумя сыновьями. Это был старый моряк, прослуживший на флоте 25 лет и за всю свою долгую жизнь не ведавший, что такое болезнь. В рождественские морозы он в одной рубахе и портках босиком подкатывал к нам на финских санках за противнями. В то время ему уже было под восемьдесят. Ни на холод, ни на жару он никогда не жаловался. Характер имел с большим юмором и вытворял различного рода безобидные проказы. Так что молва о нём шла на всю округу.

Небольшую поляну между Антулой и нашим домом, под кличкой Топила каждой весной от растаявших снегов затопляло водой, а под водой оставался ровный гладкий лёд. По этому подводному льду мы катались на лубяных санках, отталкиваясь лыжными палками, и создавалось впечатление, словно по морю плывёшь. Вдоль дороги-просеки участок нашего огорода был обнесён высоким дощатым забором с заострёнными концами. С высоты этого забора, стоя на жердяной перекладине, мы часто тёплыми летними вечерами по несколько часов подряд наблюдали за проходящими по просеке войсковыми частями Павловского гарнизона, уходящими в летние лагеря на большие ученья.

До 1933 года это были кавалерийские части. Великолепное было зрелище, когда восьмёрки запряжённых одномастных лошадей тащили пушки, а лошади другой масти, запряжённые четвёрками, не чувствуя тяжести, везли тачанки с пулемётами. Лихо скакали эскадроны, поскрипывая кожаными сёдлами, а по полю немного в стороне от дороги с пиками наперевес скакала охрана. Часто они подъезжали к нашему колодцу, чтобы напоить лошадей да и самим попить ключевой воды.

В 1935 году в военном городке разместилась танковая часть. Они тоже уходили в летнее время на маневры, а мы с высоты нашего забора с восхищением смотрели на железные чудовища, вооружённые пушками и пулемётами.

Перед нашим домом до самой дороги были длинные грядки клубники, дававшие нашей семье в летний период немалый доход. Сбоку за домом обычно сажали картошку, огурцы, морковь, брюкву, свёклу, лук и капусту.

Перед домом вдоль фундамента тянулась длинная грядка с цветами, где преобладали синие колокольчики, анютины глазки, ярко-жёлтые цветы и георгины.

С фасадной стороны дома недалеко от стены был врыт деревянный столб с железным крюком. К стене дома был прибит такой же крюк. На эти крюки каждое лето прикрепляли гамак — очень модная роскошь в годы моего детства.

Дом наш был большой, своеобразной архитектуры со множеством окон, подкрашенных белой краской, с большой стеклянной верандой с восточной стороны, всегда освещаемой утренними лучами солнца. Двери веранды были двухстворчатые и запирались изнутри на металлическую цепь с затейливо изогнутым крюком.

На этой светлой просторной веранде в летнее время накрывали стол для гостей, здесь всегда возились маленькие котята. Жмуря один глаз, вытянув передние лапы, дремал Тобик — наш общий любимец.

С веранды дверь вела в коридор-прихожую, где стоял огромный белый шкаф для хранения продуктов и кое-какой посуды. За шкафом была большая лавка, куда выносили праздничные пироги.

Наша мать очень любила печь пироги и пекла их помногу очень вкусные, мягкие и пышные, были они с разной начинкой: с капустой, картошкой, луком, маком, с творогом, с повидлом, с яблоками и вареньем.

На кухне справа от двери стоял буфет с посудой. Против окна вдоль всей стены от буфета до перегородки тянулась длинная лавка и стоял большой кухонный стол. Слева от двери была русская печка, облицованная красивой зелёной керамикой, с большим керамическим панно на фасаде, где на переднем плане были изображены две великолепные сосны с шишками на ветках, на заднем — виднелся еловый лес, а на лесной поляне из сложенных расколотых поленьев горел костёр. Языки пламени были до того красными, что казались настоящими огненными языками, тонко подобранные краски создавали впечатление движения дыма, а шишки пленяли своим настоящим видом и казались естественными.

Столь удачное изображение вида на лес, тонкий вкус мастера, сочетание удачно подобранных красок ласкало зрение, и им можно было любоваться до бесконечности, и всегда было такое ощущение, будто перед твоим взором открывается что- то новое. Это удивительное панно было гордостью нашего дома. Здесь, на этой уютной кухне, за вечерним чаем собиралась у поющего медного самовара вся наша большая семья.

За обеденным столом у каждого было своё традиционное место. Под столом вертелся неугомонный Тобик. Между мной и братом Тойво на лавке занимала своё законное место кошка Мирри, спокойно ожидавшая лакомого кусочка, а нетерпимый Тобик усердно царапал под столом своими крепкими лапками мои колени, требуя чего-нибудь повкуснее.

Продолжалось это до тех пор, пока отец не выдворял их в коридор. Проём двери, занавешенный ситцевой занавеской, открывал вход в большую комнату, где слева стояла ребристая круглая печка, покрашенная чёрным печным лаком.

Справа от проёма двери вдоль перегородки красовался комод с красивыми медными ручками на выдвижных ящиках и с двумя высокими четырёхгранными голубоватыми стеклянными вазами для цветов.

В правом углу в пространстве между двух окон стояла на маленьких колёсиках никелированная кровать наших родителей с пружинным матрасом, периной и высокими пуховыми подушками.

Посреди комнаты был старинный стол с круглыми фигурными выточенными ножками, покрытый чёрным лаком. За этим столом мы все готовили уроки.

Вокруг стола и возле стенки располагались венские стулья, а на окнах стояли горшки с разными цветами и висели простенькие белые занавески.

Из этой большой комнаты проём двери выводит в небольшую детскую, где стояли две кровати. На одной из них, возле окна, спали мои сестрёнки, а на второй кровати, точнее не на кровати, а на двух деревянных козлах, перекрытых досками, на соломенном матрасе возле круглой печки спали мы с братом.

Из детской через довольно массивную дверь, окрашенную белой краской, можно было попасть в большую светлую залу с четырьмя окнами, круглой печкой, облицованной оцинкованной жестью, в одном углу и с огромным дубовым шкафом в другом углу.

Посреди залы стоял большой стол, накрытый скатертью, штук десять-двенадцать венских стульев.

На стенах, оклеенных красивыми обоями, портреты отца и матери и несколько цветных картин на охотничьи темы.

Рядом с залой располагалась небольшая, но очень уютная и светлая комнатка с одним окном, где жила тётя Соня, сестра моего отца.

Из комнаты тёти Сони другая дверь открывала доступ в коридор-прихожую, а из прихожей — в боковую дверь имелся выход в кладовую, где против двери стоял огромный ларь для хранения отрубей и комбикормов. Из кладовой можно было попасть в конюшню, где некогда стояла лошадь, на чердак дома, где висели копчёные свиные окорока, а также в хлев, где большое помещение занимали корова и поросёнок.

Из хлева и конюшни имелись отдельные выходы в большой просторный двор с сеновалом, с передними и задними въездными воротами, с белой калиткой.

Во дворе под одной крышей была баня, топившаяся по-белому, с большим предбанником, где постоянно висели берёзовые веники.

Метрах в десяти от дома с восточной стороны был колодец с двухскатной крышей, с перекладиной, прибитой справа, откуда на верёвках свисали бидоны с молоком, опущенные для охлаждения в воду. С правой стороны возле колодца на низкой скамеечке поблёскивали на солнце чисто вымытые бидоны и подойник.

За домом петляла живописная тропинка, ведущая к другому колодцу с ключевой водой, которая никогда не замерзала, просачиваясь со ржавчиной из земных недр.

По этой же тропинке через вал вдоль кустарника, мимо песочных ям можно было попасть в деревню Глинки, где была начальная школа, в которой я и учился все четыре года.

Возле этого колодца стоял небольшой домик без дворовых построек, с двумя яблонями под окном. Это Леппяла.

Против колонии, с другой стороны дороги, возвышались очень высокие стройные тополя, за которыми скрывалась довольно мрачная дача с башенкой и шпилем над башенкой, а ставни этого дома были всегда закрыты.

Недалеко от мрачной дачи, возле перекрестка просеки с грязной дорогой, был типичный деревенский дом с двором и хлевом в конце. Была одна примечательная особенность в архитектуре этой постройки, отличавшейся от других домов — широкие двухстворчатые ворота на сеновале над двором, в которые можно было подавать сено прямо с улицы.

В общей сложности колония Этюп растянулась по обеим сторонам дороги-просеки от Павловского парка к реке Ижоре ровно на один километр. Прошедшая Великая Отечественная война начисто снесла с лица земли это некогда цветущее поселение, не сохранив даже прежнего названия. Теперь рядом с ним стоят другие дома, и называется этот населённый пункт Малая Глинка.

 

1986

БРАТЦЫ

Я видел, как с Павловского вокзала с первого дня войны уходили поезда с мобилизованными. Играл, сверкая медными трубами, оркестр, слышались слова команды, строй за строем из 7-й школы подходили отделения и роты, на некоторое время смешавшись на перроне с родственниками, где надрывались в прощальном плаче русские трёхрядные гармошки. Плач, вой, слёзы, прощальные объятия, поцелуи и ещё что-то очень жуткое — это, может быть, многие уже внутренним чувством испытывали вечную разлуку. Раздавались длинные гудки паровозов, и всё смешивалось в едином гуле, название которому война.

Тысячу раз был прав военный корреспондент, сказавший: войну невозможно описать, невозможно о ней рассказать и невозможно её вообразить именно такой, какая она есть на самом деле, а можно только испытать на себе. Особенно она отражается и оставляет неизгладимое впечатление в памяти детей.

В памяти моей хорошо сохранились те жаркие летние дни 1941 года, когда мы в июле, августе и начале сентября по десять часов в день без выходных рыли противотанковый ров, входящий в систему Красногвардейской (Гатчинской) оборонительной линии.

Ученики школ города Слуцка, домохозяйки, иждивенцы, работники и служащие городских учреждений, вооружённые ломами, кирками, лопатами, усердно долбили нашу родную землю-матушку. В народе называли нас окопниками.

А мимо, утопая в облаках пыли, проходили многотысячные стада коров, овец и даже коз. Тяжело ступали проголодавшиеся коровы и быки, мелко семенили уставшие овцы — всё это двигалось с запада на восток.

Ехали на лошадях беженцы, на узлах и чемоданах сидели умыкавшиеся дети. Жарко палило солнце, закрытое дымовой завесой, в воздухе пахло гарью и пылью. Часто над нами возникали воздушные бои, били зенитки. Высоко в небе на подступах к Ленинграду висели аэростаты заграждения.

Мы трудились очень усердно, набивая на руках мозоли, но надо отдать должное и интендантам, кормившим нас вкусным обедом на участке. После обеда поступала почта, политотдел доставлял нам газету «Красная Звезда» и проводилась небольшая политинформация. Через день к нам наведывалась автолавка военторга, где можно было купить без карточек мыло, табак-махорку и даже папиросы.

На запылённых «эмках» однажды наведалось высокое начальство во главе с К. Е. Ворошиловым, ведь Красногвардейский укрепрайон длиною по фронту 160 километров имел огромное значение в обороне Ленинграда.

Сейчас я, уже будучи в преклонном возрасте, не перестаю удивляться, откуда снабженцы-интенданты доставали такое количество тачек, ломов, кирок, топоров и двуручных пил? А сколько леса понадобилось на надолбы в три ряда перед противотанковой линией!

В кратчайший срок мы выкопали ров, снабжённый надолбами: начали от деревни Грачёвки, пересекли дорогу, ведущую в Павловск со стороны Глинки, далее вышли к колонии Этюп и за Павловский парк, закончив где-то ближе к району Белой берёзы.

Должен сказать, что один из участков этого рва сыграл большое значение. В районе Грачёвки, Глинок и вплоть до окраины Павловского парка при отступлении войск Красной Армии он задержал наступление немцев. А вот 16 сентября, после занятия деревни Глинки, немцы сами закрепились местами за высоким валом и глубоким рвом и утром из-за этого укрытия повели наступление на Павловск. К этим событиям я вернусь в конце своего повествования.

После окончания строительства на этом участке нас перебросили на продолжение его между Аннолово и посадом Фёдоровское. Это уже было ближе к боевым действиям, и вскоре со стороны Гатчины (Красногвардейска) послышалась артиллерийская канонада.

Однажды, уже сентябрьским днем, над нашими позициями появилась рама. Этот немецкий тихоходный самолёт-разведчик с бронированным пузом произвёл фотосъёмку местности и преспокойно улетел. Буквально на второй день, ещё до обеда над нами появились бомбардировщики, и началась массированная бомбёжка.

Жуткая это картина, когда самолёты истребляют беззащитных людей. Мы разбежались врассыпную, кто куда, а многие, прошитые пулями и осколками, остались лежать неподвижными бугорками.

Мы с другом уцепились за борт какой-то полуторки, забрались в кузов и благополучно добрались до дома, даже проехав с километр вперёд, ибо обезумевший шофер гнал свою технику на неимоверной скорости. Только в районе Пяти углов он сбавил скорость, чтобы объехать измотанную в боях воинскую часть, и нам удалось выпрыгнуть из кузова.

Такие бомбёжки происходили и дальше. Немецкие авиаторы были настолько уверены в своей победе, что даже соблюдали режим рабочего дня, словно на производстве. Все знали, что только после плотного завтрака, в строго определённое время, при лётной погоде над нашими позициями и артиллерийскими батареями, а также и над городом появятся пикирующие бомбардировщики и будут усердно бомбить, волна за волной, до самого обеда, невзирая на огонь зенитной артиллерии и крупнокалиберных пулемётов.

Но никогда и никакими словами невозможно описать то захватывающее зрелище, когда в воздухе появились наши истребители, как их тогда ласково называли — «ястребочки». За ними наблюдали тысячи глаз, и, может быть, зная это, наши лётчики так смело шли в атаку, но их всегда было мало, два или три самолёта. Надо было видеть, как дерзко они вклинивались в ровный строй немецких самолётов, и начинался воздушный бой, неповторимый в своих действиях и виражах. Самолёты камнем падали вниз, а потом резко взмывали вверх, натужно выли двигатели, из которых выжимали все силы. В воздухе стучали крупнокалиберные пулемёты, били пушки, а на земле на это время замолкали зенитки. И вот после довольно долгой кутерьмы в воздухе загорался какой-нибудь самолёт, испуская чёрный шлейф дыма, стремительно падал вниз. Если это был немецкий, ликованию не было предела.

 

Дом наш стоял на одной из окраинных улиц города, где проходила линия обороны, поэтому мы оказались в гуще военных действий. Недалеко от нас, в конце улицы Куйбышева, возле двухэтажного каменного здания дома отдыха, среди молодых сосен расположилась батарея гаубиц. Мы с братом часто носили артиллеристам молоко, а они взамен давали нам селёдку, треску, сахар, хлеб. Это были весёлые задорные молодые ребята разных национальностей. Среди них было много украинцев. В момент затишья они пели под гармонь песни своей далёкой родины. Но по сигналу тревоги песня прерывалась на полуслове, гармонь, взвизгнув, замолкала, и боевые расчёты мигом занимали места возле орудий.

Когда я заявился домой со своим неизменным видавшим виды школьным портфелем, батарея гаубиц возле дома отдыха грохотала, ведя огонь по невидимому противнику. Очень симпатичный командир, широко расставив ноги в хромовых сапогах, в синих галифе, чётким голосом, держа в руках трубку полевого телефона, подавал команды, которые я помню и сейчас:

— Батарея, к бою!!! Прицел — 95, трубка — сто, бронебойными заряжай! По немецко-фашистским оккупантам ОГОНЬ!

И четыре орудия почти одновременно выплёвывали смертоносные снаряды.

А рядом, в сосняке, ещё одна батарея била осколочными.

За грязной дорогой стояли ещё 4 гаубицы, на взгорке за Грачёвкой расположилась зенитная батарея, которую немцам удалось впоследствии разбомбить основательно.

Долго, пока не накалялись стволы орудий, грохотали залпы, посылая серии снарядов в расположение врага. Геройски бились артиллеристы, до последнего момента, пока не получили приказ оставить позицию.

Все эти батареи отступали в самый последний день, завязав с немцами даже рукопашный бой. Орудия они увезли, но многие из артиллеристов остались здесь, на окраине Павловска, навеки. Остался и командир батареи, стройный, подтянутый, в хорошо подогнанной шинели с чёрными петлицами. Хотя я был совсем мальчишкой, но хорошо помню, как мы с отцом хоронили останки наших бойцов здесь же, в окопах, возле места стоянки батареи. Было их человек девятнадцать. Очень было горько хоронить их, добродушных, весёлых молодых ребят. Шумят над их могилами сейчас молодые деревья, на которых птицы щебечут. Совсем рядом стоит бывшее здание дома отдыха, отремонтированное и приспособленное под жильё. Только вот жильцы, пожалуй, и не подозревают, что метрах в десяти от стены их дома спят вечным сном безымянные герои, оборонявшие Павловск и отдавшие за этот прекрасный город самое дорогое, свои жизни.

 

В сентябре немцы повели крупномасштабное наступление на Ленинград, и окраина города со стороны деревни Глинки и рабочего поселка Грачёвка стала на несколько дней фронтовой полосой. В течение пяти дней немцы усердно бомбили вышеуказанные батареи, огрызавшиеся днём и ночью.

Самые жаркие бои за овладение Павловском и Пушкином наступили 16 и 17 сентября 1941 года. 15 и 16 сентября немцы усердно бомбили этот район Слуцка, в один из дней к вечеру подошло подкрепление — пехотное подразделение, занявшее рубеж, нами подготовленный. А вот 17 сентября наступил уже самый пик боёв, ибо немцы закрепились в районе деревни Глинки на противоположном рубеже.

Опорным пунктом красноармейцев стала 2-я слуцкая средняя школа и за школой — каменная ограда Кончиковой дачи, где до этого времени помещения дома и пристроек занимал филиал обсерватории.

А мы, 32 человека с нашими деревенскими родственниками из деревни Петровщино, укрылись в подвале школы в помещении котельной. Это был ужасный день, бомбёжка и артиллерийский обстрел не прекращались ни на минуту. Из школьных окон ожесточённо огрызались пулемёт и снайперы, пока прямое попадание тяжёлой фугасной бомбы не разорвало здание пополам.

Когда мы очухались и пришли в себя, в котельной уже загорелись двери и деревянные перегородки. От едкого дыма невозможно стало дышать, все выскочили на улицу в пекло боя и побежали в сторону нашего дома, пересекая улицу Куйбышева с уже разбитыми домами, поваленными столбами и глубокими воронками. Вековые липы были вырваны с корнями, путались под ногами телефонные провода, обугленные стены деревянных домов источали запах горелого войлока.

Вместе со всеми бежал и я, прижав к груди трёхлетнюю сестрёнку Лиду. Немецкая артиллерия била со стороны Глинок прямой наводкой по разрушенной школе и Кончиковой даче. При разрывах снарядов я плашмя падал на землю, прикрывая своим телом маленькую беспомощную сестрёнку. Бежали все, каждый спасая свою жизнь. Во всю прыть мчался хромой дядя Петя, потерявший от страха свой неизменный костыль, и, кстати, он первым вырвался из сектора огня. Уверен, что ни один спортсмен-бегун в этот момент его не догнал бы.

После очередного взрыва снаряда, когда я оглянулся, то уже не увидел бежавшую за мной нашу маму. Тогда я рванулся назад, и — о ужас! — увидел, как в огромной бомбовой воронке ошеломлённые и, видимо, ничего не соображавшие, барахтаются наша мама и тётя Аня.

Под грохот рвущихся снарядов и свист осколков я за руки вытащил на дорогу обезумевших женщин, но двигаться они не могли. К счастью, я обнаружил в нескольких шагах от нас военный блиндаж в два наката, который и стал нашим убежищем и надёжным укрытием.

Всем здоровым удалось благополучно вырваться из зоны огня, а мы вчетвером остались в бушующей свистопляске. Немцы старались во что бы то ни стало сломить сопротивление красноармейцев, они не жалели боеприпасов, и наш ковчег качало и шатало, словно на морской волне, и сыпался с потолка нам на головы песок, просачиваясь между накатов.

Когда убежавшие доложили отцу, что нас убило где-то там, за школой, то он, невзирая на шквал огня, немедленно отправился на поиски. Где ползком, где перебежками, заглядывая в пустые блиндажи. В одном из них он и обнаружил нас.

В его присутствии уже не страшна была любая бомбёжка, а она продолжалась с нарастающим темпом.

И вдруг уже в пятом часу прекратились бомбёжка и артобстрел, слышны была только пулемётная трескотня, разрывы ручных гранат и ружейный огонь.

Затем послышались крики «Хурра!», и отец сказал, что это немцы идут в атаку. Снаружи послышался топот бегущих ног, и в следующую секунду разрыв ручной гранаты разнёс дверь нашего блиндажа в щепки, а воздушная волна оглушила и раскидала нас по углам.

Словно сквозь сон послышался голос отца:

— Вы живы?

Мы в ответ что-то промычали.

Отец же промолвил, что его зацепило. Видимо, доской по лицу над правым глазом и наружную сторону правой руки. Запомнилось, что в руке у него был зажат кусок веревки, которой он держал дверь.

Ушибы впоследствии оказались неопасными, хотя сильно распухли и посинели.

— Да! — сказал отец.— Надобно выглянуть из блиндажа, дальнейшее промедление равно смерти,— и высунулся вовремя.

К нашему блиндажу бежал десяток немцев, огрызаясь по сторонам автоматными очередями, им не удалась атака, которую с успехом отбили красноармейцы, засевшие за оградой Кончиковой дачи.

Отец тут же обратился к ним на чистейшем немецком языке, который знал в совершенстве. Быть может, это и смягчило обстановку.

— Русь раус, шнель, вег, вегвег,— повторял офицер, направляя свой автомат в сторону отца, приказывая всем выйти из блиндажа.

Отец начал было слабо сопротивляться, что там «кранк фрау унд кляйн киндер», но в ответ перед его лицом помахали ручной гранатой, и мы мигом выползли из своего укрытия.

Тогда офицер спросил:

— Аллес вег?

На что отец ответил утвердительно, после чего один солдат, опустившись на колени, прочесал автоматной очередью блиндаж по всему периметру.

Мы стояли в растерянности, лицом к лицу с чужеземными солдатами, а отец показывал рукою в сторону нашего дома, повторяя «майн хауз» всего, мол, в двухстах метрах, но нам было приказано уходить в сторону деревни Глинки:

— Нах форвярст! А туда «ныхт»! Там Русиш.

Отец попытался протестовать: мол, такая стрельба, как же мы пойдём? Но нам дулом автомата указали направление движения. И мы гуськом двинулись по глубокой придорожной канаве в сторону Глинок.

Бой между тем продолжался. Новые цепи немецких солдат двинулись в повторную атаку, сопровождаемые маленькими танкетками.

После разрыва или свиста снаряда чужеземные захватчики плотно прилипали к земле, но грубые окрики и свистки подгонявших сзади офицеров поднимали их к следующему рывку. Было уже много убитых как наших, так и немцев, накрытых плащ-палатками. Они мирно лежали на сырой земле под мелким моросящим дождиком.

Никогда не изгладится из памяти моей тот бой кровавый, мною виденный, когда наши, огрызаясь, отступали, а превосходящие силы немцев старались схватить отступавших.

Между тем мы, живые и невредимые, благодаря глубокой канаве вдоль дороги, добрались до деревни. Хотя расстояние это и было совсем небольшое, а сколько впечатлений и страха! В наполовину сожжённой деревне Глинки оставалось ещё несколько человек, но и те, невзирая на уговоры отца, грузили на оставшихся коров мешки с каким-то скарбом и уходили в сторону Фёдоровского посада, а мы остались и благополучно переночевали в просторном блиндаже, где на полке обнаружили мешок с сухарями. Погрызли, вот только воды не было.

В тот день немцам так и не удалось прорваться в город. Я не знаю номеров частей и воинских подразделений, защищавших Павловск, но все они были настоящими героями, а многие отдали свои жизни за Родину.

 

Утром при выходе из этого уютного блиндажа мы буквально в дверях наткнулись на пожилого убитого красноармейца. Кто-то уже успел раскидать содержимое его вещмешка. Тут же валялись чистые портянки, бритва, катушка ниток с воткнутой иголкой и пара белья.

Позавтракав опять-таки сухарями, мы попытались попасть домой. Выйдя за околицу Глинок, где не было уже ни одного мирного жителя, словно в сказке, увидели шагавшего к нам навстречу моего десятилетнего брата Тойво. Он шёл, словно лунатик, неся в руке молочный бидон, на дне которого плескалось с пол-литра молока, в другой руке у него была солдатская лопатка. Где он провёл предыдущий вечер и где ночевал, как оказался на этой военной дороге, ответить он не мог, видимо, оставаясь ещё в шоковом состоянии.

Только впоследствии он вспоминал, как бродил среди мёртвых ещё тёплых тел солдат, убитых в рукопашной схватке, насквозь пробитых штыками.

Мы обрадовались, что он нашёлся, но огорчало, что мы не знали, где старшая сестра Мария. Тогда мы всей кавалькадой во главе с отцом направились на Грачёвку, но там шёл яростный бой в районе противотанкового рва, немцы ракетами указывали на окопы красногвардейцев, а штурмовики на бреющем полете обстреливали и бомбили оборону.

Полевые орудия прямой наводкой обстреливали военный городок. Со склона грачёвской возвышенности мы увидели, что наш дом ещё стоит целый и, кажется, невредимый.

Естественно, что нам вновь пришлось вернуться в Глинки в тот уютный блиндаж, а отец направился домой один, наказав нам ни при каких обстоятельствах никуда не уходить.

За это время немцы заняли Павловск, и отец всё же попал домой. Картина была ужасная. Исчезли пуховые перины, одеяла и подушки, содержимое комодных ящиков было разбросано, порвано и затоптано. Правда, перины, одеяла и подушки мы впоследствии нашли в окопах, куда их перетащили солдаты, чтобы провести ночь в тепле, для многих последнюю в земной жизни.

Когда отец вошёл в хлев, то увидел там, как немецкий солдат, сидя на скамейке, доил нашу корову, а пятеро других с манерками, стоя в очереди, ожидали тёплого молока. Отец с ними вежливо поздоровался, и они ему объяснили, что уже заняты Пушкин и Павловск и что он может привести семью домой. Немцы сказали, что они квартируются в соседнем доме, за коровой присмотрят и никому не отдадут.

Тогда отец отправился за нами и по дороге встретил Марию. Она также не попала домой и ночевала с другими беженцами на перекрёстке улицы Революции и грязной дороги, где был установлен немецкий пулемёт, время от времени посылавший короткие очереди в сторону Павловска.

Недалеко от дороги на поле всю ночь стонал раненый красноармеец. Умоляя о помощи, он повторял одну и ту же фразу, вернее два слова:

— Братцы, помогите!

Это только в богатом и могучем русском языке есть такое обращение к ближнему в минуты большого горя.

Женщины плакали, сочувствуя ему, приговаривая:

— Родимый, потерпи! — но помочь ничем не могли, ибо грубый окрик немцев не позволял никому отлучаться из общей толпы, коротающей под мелким осенним дождем тёмную и длинную сентябрьскую ночь.

Перед самым рассветом он стих, кончились его мучения, видимо, истекла из него вся кровушка.

После занятия Павловска и Пушкина у немцев не хватило духа и сил на дальнейшее наступление. Фронт стабилизовался под Колпино, и мы оказались в прифронтовой полосе.

А немцы установили тяжёлые дальнобойные орудия, и опять- таки в районе нашего дома, и стали методично обстреливать блокированный Ленинград.

 

1995—2006

КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС

На дворе уже глухая осень 1941 года. Время 8.00 часов утра. Кончился комендантский час. Я вышел из дома и направился в центр города, где располагался базар. В руках у меня была большая сумка с запчастями от велосипедов разных марок.

Наш город Павловск в ходе военных действий оказался прифронтовым городом, занятым немецкими оккупационными войсками. Не было здесь ни карточек, ни магазинов. Только на заборе висели приказы комендатуры, кончавшиеся двумя видами наказания: расстрел и повешение.

Мирное население, способное еще еле-еле передвигаться, уходило кто куда, таща за собой тележки или детские коляски, а то и велосипеды с загруженным домашним скарбом.

Для того чтобы уходить из города, необходимо было получить в комендатуре жёлтый немецкий «аусвайc» взамен советского паспорта.

А путь многих горожан уже лежал в сторону кладбища, куда тащили скончавшегося от голода близкие родственники или соседи. Здесь с каждым днём росли ровные ряды незахороненных трупов, словно дрова на лесозаготовках. Разумеется, о гробах не могло быть и речи.

Я шагал по безлюдным улицам, местами пробираясь через завалы разрушенных зданий, а из уцелевших домов слышалась громкая немецкая речь.

Проходя мимо общежития работников обсерватории, я увидел, как два немецких солдата тянут из комнаты на балкон второго этажа большую ванну ещё с тёплой водой. По всей вероятности, они мылись в этой ванне. С криком «цу кляй!» опрокинули ванну, и вода с шумом полилась на тротуар, стекая по нижним ступенькам парадного крыльца.

Вдруг с треском распахнулось одно из окон, послышались слова удалой русской песни: «Дайте в руки мне гармонь, золотые планки», после чего в проёме окна показалась огромная, с затейливым изгибом труба граммофона, а потом и сам поющий аппарат, вытаскиваемый чьими-то сильными руками.

Странное дело, этот старинный музыкальный ящик с кривой трубой уже летит из окна, а слова песни, вырвавшись на волю, разносятся по улице, «чтоб сыграть страдание». Но раздался треск, и последнее слово «Ох!» эхом отдаётся в морозном воздухе. Видимо, не по сердцу пришлась господствующей расе удалая русская песня.

Впереди, недалеко от меня, еле передвигая опухшие от голода ноги, движется человеческая фигура, держа путь в сторону базара.

На балконе роскошной старинной дачи стояли три молодых солдата вермахта, покуривая после сытого завтрака свои эрзац-сигареты, о чём-то шумно и весело беседуя. Но вот один из них заметил приближавшуюся фигуру, что-то со смехом крикнул своим товарищам, придвинулся к барьеру и начал мочиться на несчастного прохожего.

Все громко трое захохотали от души. Да! Им было очень весело.

Что хотели эти молодые здоровые гитлеровские солдаты?

В сорок первом году не было хороших немцев, это они потом сделались хорошими — в сорок четвёртом, в сорок пятом годах.

Я, опасаясь быть огаженным, предварительно перешёл на другую сторону улицы и зашагал побыстрее.

Поравнявшись со стариком, заметил на его морщинистой, опачканной сажей щеке крупную слезу, а его шапка и пальто были мокрые от мочи. Он еле слышно бормотал, всхлипывал от обиды:

— Изверги, каких свет не видал,— заметив меня, он вымолвил: — Сынок, смотри и запомни.

И я запомнил.

Навстречу по улице Революции, двигалась колонна военнопленных. Они брели очень медленно, еле передвигая опухшие от голода ноги, а в конце колонны двое вели под руки совсем обессилевшего своего товарища. Здоровенный рыжий конвоир недобро поглядывал на шествие, и, видимо, ему уже давно надоело это зрелище. Прибавив шагу, он снял с плеча свою винтовку, прикладом растолкал обоих пленных, тащивших своего обессиленного товарища, а тот, оставшись без опоры, стоял покачиваясь. Тогда этот рыжий верзила отступил шаг назад и ловким заученным пинком солдатского сапога поддел измождённого пленника, и тот, вскинув беспомощно в воздухе руки, полетел в придорожную канаву, уткнувшись разбитым лицом в твёрдую землю. Немец тем временем щёлкнул затвором винтовки и, не целясь, выстрелил. Я видел, как на спине между худыми лопатками от вонзившейся пули подскочила серая, грязная, с оторвавшимся хлястиком солдатская шинель. Дёрнулись в судороге замотанные тряпьём опухшие ноги, и прервалась жизнь человека, и будет вечно он числиться в списках без вести пропавших.

Некоторые пленные оглянулись, а некоторые не в силах были сделать и того, а просто механически передвигали ноги под окрики конвоиров:

— Русишь, шнель! Шнель!

Было это недалеко от Павловского дворца, где тут и там в районе Пяти углов стояли старинные затейливой архитектуры дома и дачи, которые немцы ломали на дрова и для строительства своих бункеров со всеми удобствами, укрытых пятью накатами.

Отрываемые от стены доски обивки жалобно пищали, плакали и каркали, а под ними были ещё войлок и рубероид. Это были добротные дома, некогда построенные русскими мастерами и умельцами и рассчитанные на долгие времена.

Толстые брёвна от разрушенных домов к блиндажам тащили волоком бельгийские ломовые битюги и такие же битюги тащили из Павловского парка спиленные вековые деревья, которые немцы валили, оставляя метровые пни. Они даже не желали нагибаться, чтобы спилить дерево под корень, как это делается везде и всюду.

Вот из парадного подъезда красивого особняка вышла группа немецких солдат, и у каждого из них под мышкой полено. Они гурьбой направляются к старой церкви, и, чтобы им тепло было там отмаливать свои грехи, каждый по приказу пастора приносит с собой по одному полену.

А вот за перекрёстком виднеется большая толпа людей. Это единственное место общения жителей города на улице с удивительно красивым названием — Красных Зорь, пересекающейся с улицей Розы Люксембург. Это и есть базар — толкучка. Здесь тени, похожие на людей, производят обмен всего, что у них имеется, на что-либо съедобное. Вещи цены не имеют, ибо в пустых домах можно подобрать что угодно. В ходу были русские рубли, немецкие марки и неведомо откуда появившиеся золотые царские монеты.

На перекрёстке улиц, против бывшего гастронома, стоял телеграфный столб с траверзой, где приводились в исполнение смертные приговоры через повешение.

На этот базаришко я, будучи пятнадцатилетним мальчишкой, ходил ежедневно, занимаясь продажей отремонтированных и лично собранных велосипедов и детских колясок, которые добывал в пустых заброшенных домах. Товар этот был весьма дефицитным, ибо был в то время единственным видом транспорта, так как лошадей к тому времени всех уже съели.

Много различных событий за суровую зиму представало здесь моему взору. Я видел, как к телеграфному столбу подъезжала машина с приговорёнными к смертной казни с табличкой на груди, на которой чёрными корявыми буквами выведено «Преступник».

Несчастному, стоящему в кузове машины, надевали петлю на шею, машина трогалась, и человек повисал в воздухе, оставаясь болтаться для устрашения населения в зависимости от тяжести преступления от двух до шести суток.

Из всего виденного один случай как-то особо запечатлелся в моей памяти.

Однажды ко мне подошла моя двоюродная сестра Соня, очень миловидная, молодая красивая женщина с грудным ребёнком Ирой на руках. Из дома, что стоял напротив базара, выбежал в одном френче без шинели молодой здоровый немецкий солдат. Он выбежал из жарко натопленной комнаты, лицо его было румяное, видимо, от жары и выпитого шнапса, чисто выбритое, с едва уловимым запахом то ли хорошего одеколона, то ли дорогих французских духов. Он дважды прошёл вдоль базара туда и обратно, чего-то высматривая, потом подошёл к нам, остановился против Сони. Тут я должен сделать небольшое литературное отступление и воспроизвести на бумаге в точности те слова, которые были произнесены при диалоге, ибо в то военное время больше пользовались изъяснением на руках, пальцах и мимикой.

Итак, солдат стоял против Сони, стараясь ей объяснить что-то словами и мимикой, но до Сони не доходил смысл его речи. Стоящий рядом с нами интеллигентный худой старичок, державший за цепочку золотые часы, стараясь обменять их на что-либо съестное, ругаясь и поплёвывая, перевёл пожелание солдата. А тот стоял с протянутой рукой, в которой держал полбуханки хлеба.

Видя, что старик правильно переводит его просьбу, солдат начал согласно кивать, повторяя короткую фразу, которую даже как исключение нежелательно печатать.

Когда весь смысл дошёл до Сони, на её бледных щеках появился румянец, она страшно возмутилась таким нахальством. Но тут в свою очередь возмутился и немец, не понимая, что её так расстроило. Он начал быстро-быстро что-то говорить, так что старичок еле успевал переводить. По его мнению, выходило, что он не видит в своём поступке ничего из рук выходящего, ибо не грабит и не насилует, а покупает то, чего ему сейчас хочется, так что сделка вполне нормальная и самая обыкновенная.

Пусть она отдаст ребёнка одной из старух, её соседок, которая подержит его недолго, а они зайдут в дом напротив, где он стоит на квартире, сделают там … (он изобразил, покачавшись всем корпусом, демонстрируя, чего они там сделают), и он отдаст ей за работу полбуханки хлеба. Но когда стоящие рядом с Соней две её соседки загалдели наперебой, он пожал плечами, сказал:

— Руссиш никс культуриш,— повернулся и пошёл недоумевая, чем же он их так оскорбил.

Впоследствии, часто анализируя это событие, я пришёл к выводу, что, пожалуй, оба собеседника по-своему были правы, разница была лишь в том, что воспитывались они в совершенно разных обществах, поэтому и не могли понять друг друга.

С этого злополучного базара всегда приходилось убираться вовремя, чтобы успеть домой до начала комендантского часа. Так было и в этот осенний день.

Я, вернувшись с базара, пилил за верандой нашего дома с младшим братом дрова. Уже начинало смеркаться, когда мимо нашего дома, сильно торопясь, прошла женщина с девочкой лет десяти. Их путь пролегал мимо немецкой батареи, откуда раздался окрик часового «Хальт!» и следом выстрел из винтовки. Мы с братом из-за веранды, из своего укрытия видели, как женщина нелепо споткнулась, упала навзничь, и из её рук выпала сумка с двумя ручками, сплетённая из камыша.

Девочка не успела даже опомниться, что же произошло, как раздался второй выстрел, и она, взмахнув ручонками, упала на спину рядом с матерью. Из тёплой землянки на выстрел выскочили немцы. Они шумно галдели, хлопали по плечу долговязого немца, прикрикивая «Ганс гут!», показывая на часы и поглядывая на убитых: мол, сами виноваты, уже две минуты седьмого, а начало комендантского часа ровно в шесть ноль-ноль.

Потом дружно носками кованых сапог заталкивали трупы в придорожную канаву, освободив проезжую часть дороги. Ганс глядел на дело своих рук и глупо улыбался. Он выполнил свой воинский долг, он герой сегодняшнего события. Вот только что он может рассказать своим детям, вернувшись с войны, проснётся ли совесть когда-нибудь, да и вернётся ли он вообще?

Всю эту суету прервал громкий голос офицера, выскочившего из бункера с телефонной трубкой в руке. Он, широко расставив ноги, крикнул во всю силу лёгких:

— Майн команде! Ахтунг! — и начал подавать команды, которые я и сейчас помню дословно: — Фюнф хундерт драй од зибц… и т. д.

Стволы дальнобойный орудий выплевывали свой смертоносный груз, и тяжёлые дальнобойные «Берты» начали очередной запланированный обстрел блокадного Ленинграда.

Рассчитанная по графику очередная стрельба кончилась ровно минута в минуту, ибо по всему видно, что наступил час ужина. К батарее приближались солдаты с термосом за плечами.

На небе появилась чёрная туча, повалил густой пушистый снег. Первый снег 1941 года.

Утром, когда мы проснулись, всё было покрыто толстым снежным слоем. В придорожной канаве напротив немецкой батареи еле различимо виднелись два небольших холмика, один побольше, другой поменьше.

 

1985—1995

ЖАВОРОНОК

После упорных ожесточённых боёв, доходивших до рукопашной схватки, в Павловск ворвались немецко-фашистские передовые войска, любимым и первым делом которых была ловля кур в захваченных ими населённых пунктах. На второй день появились какие-то обозники, расположившиеся на ночлег на нашей улице.

Огромные телеги-фургоны с большими колёсами, имевшие тормозные устройства, тащили невиданные нами досель запряжённые цугом короткохвостые, крупные, словно русские печи, лошади. Оказывается, это были бельгийские битюги.

Немцы, солдаты-возчики, подогнали к самым стенкам домов, почти вплотную подводы, а сами пошли промышлять по домам, забирая, кому что понравится. К нам без всякого стука, словно в свою виллу, зашёл немецкий уже немолодой офицер со своим денщиком. Этот офицер был с закрученными вверх усами, в золотом пенсне, прямой, сухощавый, как палка. Денщик помог ему раздеться, разул с него сапоги, достал из дорожного саквояжа тёплые комнатные тапки. Услужлив, словно жена мусульманина, бесцеремонно взял таз, который у нас всегда стоял на скамейке возле плиты, налил туда воды, притом тёплой, из котла, вделанного в плиту, помыл ноги своему господину и надел на них обшитые мехом комнатные тапки, а тот сидел на самом лучшем нашем венском стуле прямо, гордо и надменно. По всему было видно, что нас, хозяев этого дома, он и вовсе не замечал.

По всему дому сразу же распространился чужой, незнакомый запах эрзац-мыла, к которому примешивались ещё какие-то запахи, запахи кожаных сапог, смазанных нерусским гуталином.

Мы молча смотрели. Когда наш отец заговорил с пришедшими почти на чистейшем немецком языке, который хорошо знал ещё со времён Первой мировой войны, находясь в плену в городе Аугсбурге, офицер почти этому не удивился, как будто все покорённые народности должны были владеть языком Великой Германии.

Из разговора с ним выяснилось, что он из династии прусских офицеров и что к наступлению холодов немецкая непобедимая армия под руководством гениального фюрера Адольфа Гитлера разобьёт Красную Армию, и с войной будет покончено.

Мать затопила плиту и стала готовить ужин, а рядом с ней вертелся вездесущий денщик, у которого были свои сковородки и кастрюли. Он, не стесняясь, брал из нашего шкафчика то, что ему подходило, отодвигал нашу сковородку, ставил в первую очередь свою и быстро приготовил еду своему господину. Потом он усадил его за кухонный стол, подсунул под воротничок белую салфетку, что нас очень рассмешило. Смеяться мы не имели права, ибо надменный пруссак сверкнул из-под пенсне сердитым взглядом. Это был победитель, мечтавший покорить весь мир. После сытного ужина он выпил небольшую дозу французского коньяку из походной рюмочки с золотым ободком, закурил дорогую болгарскую сигарету, а денщик уже хлопотал возле никелированной кровати наших родителей, где имелся пружинный матрац и пуховая перина.

В это время на дворе послышался шум, отец вышел посмотреть, что там творится. Оказывается, немцы-обозники забрались на сеновал и выбрасывают оттуда заготовленное сено на зиму для коровы.

Когда наш отец приблизился к ним и заговорил по-немецки, то они его грубо оттолкнули прикладом и пригрозили застрелить.

Войдя в дом, где офицер после сытного ужина готовился прилечь на ночлег, отец начал просить, чтобы господин офицер распорядился по поводу сена оставить хотя бы часть. Но в ответ услышал такую речь. Лошади должны хорошо отдохнуть. Им необходима тёплая подстилка и хорошее укрытие. Офицер требует его больше не беспокоить, с чем и улёгся на постеленные денщиком белые простыни.

Утром обоз снялся и двинулся дальше. Сено наше было втоптано в грязь, на нём не хуже офицера выспались бельгийские битюги, а наша корова осталась на зиму без единого клочка корма.

Ввиду активных военных действий все совхозные и колхозные поля с невиданно богатым урожаем остались неубранными, сплошь усеянные минными полями и трупами.

Мы всю осень под страхом смерти ежедневно ходили на эти поля, чтобы собирать картошку, морковку, брюкву, откуда многие к вечеру уже не возвращались, подорвавшись на минах, но голод был сильнее страха. Только благодаря этим неубранным полям нам удалось сохранить свою жизнь, пережить суровую зиму 1941 года и даже уберечь до весны скотину, которую кормили капустными листьями, подсолнухами, припаривая всё это горячим кипятком.

Линия фронта была совсем рядом. Днём и ночью строчили пулемёты, часто грохотала артиллерия. Тяжёлые дальнобойные «Берты», стоя несколькими батареями на наших окраинных улицах, ежедневно методично вели обстрел Ленинграда.

Под этот грохот орудий и стук пулемётов буйно наступила весна 1942 года. Очень страшно было пройти по безлюдным улицам города. Всюду начинала пробиваться сочная трава. Было такое страшное чувство, будто находишься где-то на другой планете. Есть разбитый город, но нет людей. Только кое-где из домов немецкие солдаты выводят лошадей, которые занимают некогда замечательные танцевальные залы богатых особняков и дач.

В один прекрасный день, когда уже появились первые цветочки, мы с братом отправились в очередной рейс на совхозные поля. Там стеной стояли подсолнухи, только листья уже были коричневые, словно вяленый табак. Нам быстро удалось нарвать этих листьев, сложить их в мешки и увязать крепко на тележку. Довольные таким исходом дела, везли мы свою добычу, увязая в весенней грязи, а в воздухе над нами с пронзительной звонкой трелью висел жаворонок.

Удалившись от дороги-просеки метров на двести, поднимаясь на холм к песочным ямам, мы заметили, как со стороны линии фронта шли два солдата, что-то между собой обсуждая и размахивая руками. Вероятно, это были почтальоны, а может, солдаты, носившие в термосах обед в столовую. Вдруг один из них вскинул винтовку, второй, видно, пытался отговорить, но тот, не обращая внимания, прицелился и выстрелил в нашу сторону. Пуля мягко шлёпнулась о мешок с подсолнухами, пробила его насквозь и полетела дальше. Тут брат мой сообразил быстрее меня и сказал, что по нам стреляют, давай скорее ляжем, что мы и сделали незамедлительно и, пожалуй, вовремя. Немцы тем временем приближались. Видно было, как один из них тщательно и долго целился в нас, а в весеннем воздухе продолжал звенел жаворонок, раздавался выстрел, и жаворонок на секунду замолкал. Мы прижимались к сырой земле, уже немного прогретой солнечными лучами, отчего от неё поднимался легкий пар и стоял в воздухе.

Это было наше родное поле, над которым каждой весной поют жаворонки. Это поле обрабатывали из поколения в поколение наши отцы и деды. Здесь, на этом поле, мы часто играли. Неподалёку высокие кусты, связанные с нашим детством. Впереди песочные ямы, где мы катались всегда на лыжах и испытывали в них свои поджигалки. Под свист немецких пуль, как в калейдоскопе, мелькали картинки детства, и в эти минуты хотелось жить!

Больше всего хотелось, чтобы была тут канавка какая-нибудь, чтобы провалиться сквозь землю. Но, увы! Ничего не было. Оставалось только плотнее прижиматься к сырой земле родного поля. А немцы всё приближались, занимаясь своим чёрным делом. То ли они были пьяные, то ли просто друг перед другом хотели похвастаться, попадут или нет в нас. Особенно из них усердствовал один, а другой, видимо, продолжал его отговаривать. Но знал же тот проклятущий немец: где линия фронта, там человек вне закона, и он стрелял.

Самое страшное в этой истории было то, что вдруг они подойдут вплотную, и придётся смотреть в лицо своему убийце. Но этого не произошло, то ли они испугались указателя с надписью «Ворзыхт минен», то ли не захотели идти по весенней распутице, а свернули на дорогу-просеку и пошли в сторону Павловска, время от времени оборачиваясь и постреливая в нашу сторону. А мы всё лежали, плотно прижавшись к сырой земле, и одним глазом следили за ними. Когда они совсем скрылись из виду, мы быстро поднялись, подхватили свою тележку с перебитыми спицами и направились бегом в сторону дома, а над нами в ярком весеннем воздухе с бесконечной песней заливался жаворонок.

Теперь, спустя многие годы, дорога-просека уже покрыта асфальтом, и над хорошо ухоженным полем, где мы лежали, ожидая своей смерти, каждой весной поют жаворонки. Но это уже далёкие потомки того жаворонка, что пел и звенел над нами под свист немецких пуль в тот весенний день.

До 5 июня 1942 года мы продолжали жить дома в Павловске в прифронтовой полосе, привыкнув к артиллерийской дуэли в любое время дня и ночи. В течение прошедшей морозной зимы многие жители ушли из Павловска, получив в немецкой комендатуре жёлтые аусвайсы. Кто не в силах был уехать, просто умерли от голода и холода, а нас, оставшихся несколько семей из заречного Павловска, немцы увезли в гатчинский лагерь. В этом же 1942 году в конце лета умерли от тифа наши отец и мать, и мы, четверо детей, стали военными сиротами и малолетними узниками в лагере Клоога в Эстонии.

Через 900 дней настал день освобождения Павловска советскими войсками, где из 30 000 жителей всего в живых осталось 10 человек…